КНИГА АЛЕКСАНДРА ЖИГАРЁВА «АННА ГЕРМАН» | 7

Вступление

композитор, журналист.

Анна Герман в студии грамзаписи «Мелодия»Книга Александра Жигарева «Анна Герман» является, как говорили раньше, продуктом своего времени: в Советском Союзе нам дозволено было знать об Анне Герман только то, что изложено в этой книге. Сегодня мы знаем, что происхождение певицы скрывалось специально; оно было нежелательным как для самой певицы, так и для её семьи, но еще больше для СССР, потому что российские немцы — народ, из которого она вышла, до сих пор не реабилитированы. Этот факт уж очень диссонировал с всемирным признанием певицы. Только в 2008 году, с публикацией на страницах портала Федерального журнала «Сенатор» документальной повести «Неизвестная Анна Герман» Артура Германа, родного дяди певицы, наконец, мир узнал правду об Анне Герман и о её происхождении. Редакция решила сохранить книгу А. Жихарева в списке публикуемых здесь произведений об Анне Герман — как документальное свидетельство о времени великой певицы и нелегком пути к правде о её жизни.

Текст статьи

Продолжение книги.
Анна Герман в журнале СЕНАТОРВ Милане их встретил сотрудник Польского посольства, они завезли чемоданы в гостиницу и сразу же направились в госпиталь. Лечащим врачом был молодой человек с редко встречающимся здесь веснушчатым лицом и ясными голубыми глазами.
— Ничего определенного сказать не могу, — говорил он. (Сотрудник посольства почти синхронно переводил с итальянского.) — Травмы очень тяжелые — сложные переломы позвоночника, обеих ног, левой руки, сотрясение мозга, опасные ушибы других органов. Вся надежда на сердце и на молодой организм.
Потом Ирма говорила, что до конца дней своих не забудет эти двенадцать бессонных ночей: она сидела у кровати почти бездыханной дочери в переполненной палате, куда доставлялись жертвы особенно тяжелых автомобильных катастроф. Люди бредили, стонали, кричали, плакали... Иногда стоны и крики прекращались, санитары накрывали тело белой простыней, перекладывали труп на каталку и увозили вниз. А на «освободившуюся» койку укладывали новую жертву безумной спешки второй половины XX века. Сколько раз за эти двенадцать суток больно сжималось сердце пани Ирмы, когда дочь начинала тяжело дышать и стонать, а в щелях между веками виден был остановившийся взгляд.
— Збышек, ну сделай же что-нибудь, спаси Анюту! — с мольбой бросалась она к понуро сидящему жениху дочери.
И Збышек бежал за врачом. Врач вызывал медсестру, та делала укол, и они сразу же исчезали...
Сознание вернулось на двенадцатый день. Были отменены искусственное дыхание и питание. Доктор через переводчика сообщил им:
— Очевидно, за жизнь опасаться больше нечего. Но все только начинается... — Он запнулся, потом спросил Збышека в лоб: — У вас есть деньги? Большие деньги? Вы богаты? Выздоровление будет очень длительным. Лечение обойдется дорого!
Теперь Анну перевезли в Ортопедический институт — один из наиболее известных и уважаемых в Италии, где, по убеждению многих, доктора творят чудеса и где способны, как сквозь слезы сказала дочери пани Ирма, «починить сломанную куклу».

Мама... Самый близкий в жизни человек, давший жизнь своему ребенку. Согревший в тяжелую минуту, защитивший, поставивший на ноги. Всегда ли и во всем была права мама? И можно ли горькие ошибки, совершенные ею, рассматривать в отрыве от ее тяжелой судьбы? Сейчас, когда Анне казалось, что вот-вот силы оставят ее, она была благодарна судьбе, что у ее постели — мать. Несколько лет спустя, вспоминая эти трагические дни, Анна напишет: «Для меня присутствие матери стало спасением, благословением, когда пришел самый трудный час». Да, самый трудный час для самой Анны наступил потом, когда вернулось сознание, когда вопрос о жизни и смерти был окончательно решен в пользу жизни...
Но какой жизни? Жизни, в которой она была обречена на вечную неподвижность, на существование нелепое и бессмысленное, никому не нужное? Или той, какой Анна жила до катастрофы — и иной себе не представляла никогда, — активной, действенной, трудной? Одним словом, человеческой жизни, наполненной страданиями и радостями, наполненной возвышенным искусством, без которого она не видела ее смысла... Она даже не представляла себе, что эти мучившие ее вопросы станут для нее куда более болезненными, чем страдания от жесточайших травм в первые недели и месяцы после аварии.
Анна с надеждой смотрела на профессора Рафаэлло Дзанолли — уверенного в себе специалиста, мягкого и доброго человека, чем-то напоминавшего могучее дерево, которое росло в больничном саду и своими ветвями доставало до окон ее палаты.
Предстояла тяжелая операция, связАнная с восстановлением нормальной деятельности изломанного и искалеченного человеческого тела. Впрочем, можно ли заново «собрать» человеческий организм, в котором все взаимосвязано, в котором нет мелочей и в котором повреждение какой-нибудь невидимой глазом «детали» могло привести к гибели целого. Анна, разумеется, не думала об этом. Она научилась подавлять в себе боль, во всяком случае, не показывать близким своих страданий. Улыбаться, когда судорога коверкала мускулы, терзала нервы. Болтать о пустяках, когда больше всего хотелось кричать от неотступной режущей боли...
Она очнулась после операции и сразу же почувствовала себя так, будто очутилась в каменном мешке. Все тело облегал гипс — холодный, липкий, еще не успевший застыть, как бы грозящий стать вечной броней. Гипсовый панцирь начинался у самых стоп, как длинное вечернее платье, облегал все тело и кончался у самого подбородка, так что даже легкий поворот головы причинял мучения.
Впервые в жизни она так горько и безутешно плакала. Она умоляла врачей и санитаров снять гипс, избавить ее от этих новых страданий. Лучше остаться калекой, лучше смерть, наконец, чем эта каменная скованность, которая, казалось, — навсегда. Но врачи призывали ее к благоразумию: иного пути к исцелению нет, а этот, хоть и не дает стопроцентной гарантии, все же самый надежный.
Между тем владелец фирмы грамзаписи «Компания Дискографика Итальяна» Пьетро Карриаджи, дела которого заметно улучшились в связи с блистательными выступлениями в Италии «потрясающей польки», впал в уныние. Он на чем свет стоит ругал идиота Ренато, которому имел несчастье доверить единственную реальную надежду фирмы за все время ее существования. Ренато отделался легкими ушибами и теперь смотрел на хозяина виноватыми преданными глазами.
— Не переживайте, шеф. Конечно, нет слов, жалко. Но у меня есть координаты еще двух полек, которые, как мне сказал один человек (а ему можно доверять), куда лучше, чем бедняжка Анна.
— Короче, — успокоившись, подбил итоги Пьетро, — нет у нас больше денег на ее лечение. Через месяц мы просто вылетим в трубу. Необходимо очень деликатно, повторяю, деликатно организовать ее отправку в Польшу. Действительно, не повезло... Такая певица, такая женщина. Ее, по-видимому, ждет неподвижность. — Он горестно помолчал, потом набросился на Ренато: — Скажи положа руку на сердце, неужели тебя не мучает совесть?
Тот только захлопал глазами. Не дождавшись ответа, Пьетро переспросил:
— Так что там про этих полек? Или опять врешь?
— Вру, — чистосердечно признался Ренато и уставился на шефа робкими, преданными, собачьими глазами.
То, что глава фирмы считал «деликатной», но абсолютно необходимой коммерческой операцией, изломанной и исстрадавшейся, закованной в гипс Анне казалось несбыточным счастьем, заветной мечтой. Она связывала с возвращением на родину надежду на исцеление. Конечно же, в Польше все пойдет быстрее, лечение будет более эффективным. Может, какой-нибудь польский врач найдет более действенное средство для выздоровления? Здесь же, в Италии, профессор Дзанолли советовал не спешить, поскольку каждое передвижение, тем более такое дальнее — самолетом, грозит опасными последствиями.
— Кости только-только начинают срастаться, и здесь покой — наш главный союзник.
— Синьор профессор, — робко вступала Ирма, — у нас кончаются деньги. Мы и так израсходовали почти все, что моя дочь заработала...
Профессор Дзанолли лично провожал Анну на аэродром. Ее положили в оборудованную по последнему слову медицинской техники машину «скорой помощи». Сильные, рослые санитары бережно внесли носилки в самолет польских авиалиний «ЛОТ». Следом шли Ирма, Збышек и доктор Чаруш Жадовольский, специально командированный «Пагартом» на время перелета.
Итак, прощай, Италия, — страна, подарившая так много прекрасных, незабываемых мгновений творчества и отнявшая взамен не только здоровье, но и саму возможность это творчество продолжать. Теперь, когда страдания немного отступили, Анна меньше всего думала о себе — она жалела постаревшую мать, на долю которой выпало столько испытаний, жалела Збышека, вконец измотанного и измученного, обреченного выхаживать беспомощную невесту.
«Вот вернемся домой — поблагодарю его за все: и за доброе сердце, и за порядочность, — думала Анна в полете, — и скажу, что он свободен. Я и так доставила ему столько хлопот».
В Варшаве на аэродроме Окенче их ждала карета «скорой помощи». На глазах у Анны выступили слезы, когда она увидела над собой покрытое тучами варшавское небо, услышала, как санитары отдают команды по-польски. Один из них, молоденький блондин, озорно подмигнул Анне:
— Ну, пани Анна, до ста лет будете жить, вот увидите! Бабушка просила низко вам поклониться за ваш голос, за песни... Когда выздоровеете, мы все придем на ваш концерт! Она ничего не ответила, только улыбнулась, глотая слезы, хотела кивнуть головой, но малейшее движение причиняло ей боль.
Ее привезли на государственную дачу с большим количеством комнат и всевозможными удобствами, с отлично вымуштрованным обслуживающим персоналом. Но комната ей нужна была лишь одна, та, где она бы могла лежать и где могла бы находиться Ирма. В первую ночь на польской земле Анна никак не могла заснуть. По крыше стучал дождь и раскачивались под ветром деревья. Анна прислушивалась к шуму дождя и свисту ветра. Будь она здорова, закуталась бы в теплое одеяло — подальше от непогоды. А теперь нестерпимо захотелось туда — под холодный дождь, навстречу леденящему ветру!
Все познается в сравнении, и нет большего счастья, чем просто жить! А сейчас вот мучаюсь сама, изматываю других... Где Збышек? Ах да, он попрощался, поцеловал Анну в лоб, сказал, что утром заедет на работу и тотчас обратно к ней (ему и так дали отпуск за свой счет на два с лишним месяца).
Утром, когда Анна открыла глаза, в комнате никого не было, только за дверью слышался чей-то приглушенный разговор. Потом дверь приоткрылась, мать заглянула в комнату и исчезла снова. Через несколько секунд она вернулась в обществе какого-то незнакомого, полного, улыбающегося человека.
— Это министр, — неловко представила Ирма. — К тебе, Анюта.
— Ну, зачем же так официально? — Министр снова улыбнулся. — Я пришел к вам совсем не как министр, а как большой поклонник вашего таланта. — Он откашлялся и продолжал: — Мы сделаем все возможное, чтобы к вам как можно быстрее вернулось здоровье. Лучшие медицинские силы Народной Польши привлечены для вашего лечения. Мы надеемся, что совсем скоро будет положительно решен и вопрос о вашей жилплощади.
«Чтобы вопрос был решен «положительно», мне необходимо было попасть в автомобильную катастрофу», — с невольным сарказмом подумала Анна.
— Одним словом, дорогая пани Герман, — продолжал министр, — ни о чем не беспокойтесь и постарайтесь быстрее поправиться.
Почему-то в эти дни ей часто вспоминалось детство. Стоило ей закрыть глаза, как в глубине сознания возникали раскаленные улочки Ургенча, по которым она торопится вместе с мамой на базар, бежит на урок к учительнице музыки или играет в прятки с соседскими ребятишками. Вот отчим качает ее на руках и рассказывает о Польше с ее зелеными лесами и голубыми озерами... А за окнами льет дождь, и кажется, что ничто никогда не изменится, что так оно всегда и будет: безжалостный гипсовый плен, ноющие боли во всем теле, сжатая обручем голова.
А может быть, это навсегда? Она в расцвете молодости обречена на неподвижность! А врачи, и мама, и Збышек, и министр стараются скрыть от нее страшную тайну... Несколько дней назад она попыталась «поговорить» со Збышеком.
— Видишь, — сказала ему Анна, — все против нас. Сначала мы не могли быть вместе из-за моей профессии, теперь вот я инвалид... А там... — она показала взглядом куда-то вдаль, — там, на улицах, столько здоровых и веселых женщин... — Анна улыбнулась, — пахнущих духами, а не лекарствами. Я уверена, ты будешь счастлив. Ты достоин счастья, потому что ты хороший, очень хороший. И я благодарна тебе за все. А теперь — я прошу тебя, я умоляю тебя — уходи! Мне будет легче. Я страдаю вдвойне оттого, что мучаю тебя.
Збышек посмотрел на нее укоризненно.
— Ах, Анна, Анна, что же будет с нами, если нам придется делить друг с другом только праздники? Самое дорогое, что у меня есть в жизни, — это ты! И надежда на то, что у нас когда-нибудь будет продолжение... — Он запнулся, потом решительно добавил: — И давай забудем этот разговор!
Каждое утро он уезжал на работу (Збышек спал в соседней комнате), а вечером возвращался оживленный, обстоятельно рассказывал о делах на заводе, давал колоритные характеристики своим товарищам. Анна слушала с увлечением. Вспоминала свою практику на шахте «Анна». «Вот судьба! Пойди я работать на шахту — может, все было бы по-другому и я не узнала бы этих мучений, не узнала бы этой проклятой неподвижности... Конечно, что греха таить, хочется жить долго. Но хочется жить и счастливо! А заниматься любимым делом, горсть им — одно из самых главных слагаемых счастья...».
Две недели спустя Анну перевезли в столичную ортопедическую клинику Медицинской академии. Профессор Гарлицкий, крупнейший специалист в этой области, после тщательного осмотра и многочисленных рентгеновских снимков на вопрос Анны: «Можно ли в скором времени избавиться от итальянского гипса?» — ответил коротко:
— Мы постараемся в некотором смысле облегчить ваше положение. Постараемся. Но не торопите нас, и сами не спешите. Сейчас главное — время и терпение.
Говорят, что человек приспосабливается ко всему. В какой-то степени эти слова справедливы и по отношению к Анне. Она «приспособилась» к гипсовому панцирю, научилась стойко переносить все страдания, связанные с положением «узницы медицины», осознала, что другого выхода нет и что, пожалуй, наступил момент, когда надо отвлечься от своей болезни, перенестись мысленно в мир искусства, в котором она жила и в котором была счастлива.
Многое теперь казалось ей второстепенным, трудности актерской жизни представлялись чуть ли не раем, а былые внутренние терзания — нелепыми переживаниями. Ах, если бы судьба оказалась столь благосклонной! Если бы снова можно было бы окунуться в этот пестрый и удивительный мир! Уехать бы, пусть даже и с плохим оркестром, в захолустье! Просто так, бесплатно... И снова выйти на сцену! Пусть в зале сидит лишь несколько человек — не важно! Но будет сцена, и будут зрители, и она снова увидит их лица и выражение их глаз.
Ей принесли газеты и разрешили по нескольку минут в день читать самой. Она прочла несколько восторженных рецензий о своих гастролях в Италии, потом сообщения ПАП о катастрофе, о состоянии своего здоровья, интервью с бабушкой (почему-то о ее детских годах). Дни шли за днями. Физические страдания стали уступать место нравственным. Если совсем недавно воспоминания казались ей целительно счастливыми, то теперь они становились нестерпимой болью, острой, режущей, почти разрывающей. Ее охватила жгучая, мучительная тоска. Та жизнь, конечно, продолжается. Но уже без нее. И вряд ли теперь уже возможно возвращение к той, главной для нее жизни. Внешне эти переживания были незаметны. Анна всегда держалась стойко и достойно в самых трудных, кризисных ситуациях, когда к горлу подступал ком, когда хотелось не кричать, а выть от боли, от обиды, что все могло сложиться иначе...
К ней стали пускать посетителей. Приходили старые друзья: и университетские, полузабытые, и артисты Вроцлавской эстрады, и Юлиан Кшивка, и Анеля... Анна радовалась всем посетителям — и Анеле в том числе.
Ирма и Збышек читали ей письма и телеграммы, которые сотнями приходили в Министерство культуры: от коллективов больших предприятий и отдельных граждан, написанные скупыми канцелярскими словами и очень искренние, человечные. Ей рассказали, что по радио и телевидению передают много песен в ее исполнении и всякий раз люди спешат к теле— и радиоприемникам и слушают, как никогда.
Незримая поддержка изменила к лучшему настроение Анны. Она жадно читала и перечитывала письма и телеграммы с улыбкой растроганной, счастливой благодарности. Каждое утро она получала письма, в общем очень похожие одно на другое: неизвестные корреспонденты пылко признавались ей в своей любви и клялись в верности, желали скорейшего возвращения к полноценной жизни. И обязательно — новых встреч на сцене.
Однажды Анна получила письмо, очевидно, написанное пожилым человеком. «Дочка, — говорилось в письме, — была б только ты здорова, остальное не важно. Ты свое уже спела». Это могло показаться обидным. Но, судя по ласковому, сердечному тону письма, автор хотел сказать другое: самое главное вновь стать здоровым человеком, а все остальное не важно, как говорится, «наплевать». Анна попыталась правой, здоровой рукой ответить на несколько писем, но почувствовала, что быстро устает. Надо пересилить усталость, надо приучить себя работать. Обязательно отвечать на письма. Надо попросить маму привезти клавиры, которые остались дома во Вроцлаве. Необходимо зАнять себя полезным делом. Пора возвращаться из страшного мира боли и отчаяния на землю. В реальном, осмысленном труде найти выход из безысходности. Каждое утро по три-четыре часа она отвечала своим корреспондентам, всякий раз отыскивая новые слова, стараясь писать с юмором. Иногда даже подписывалась: «сломАнная кукла».
«Я очень тронута Вашим письмом, — писала Анна одному из своих почитателей. — Чувствую я себя отлично, настроение солнечное, правда, пока чуть-чуть мешает гипс. Он жесткий, прямо как железный, и неумолимый. Но я считаю денечки, чтобы поскорее избавиться от этого фирменного итальянского наряда. А когда избавлюсь, то снова запою. И постараюсь петь лучше, чем прежде. Потому что за это время я сильно истосковалась по пению. А пока слушайте меня по радио, если я Вам не очень надоела. И еще раз сердечно благодарю за Ваши добрые слова, они куда полезнее и «вкуснее», чем лекарства».
Как-то она обнаружила среди груды конвертов письмо, которое сразу же привлекло ее внимание. На нем по-русски было написано: «Польша. Анне Герман». Обратный адрес: Новосибирск. «Новосибирск?! — удивилась она. — Да я же в Новосибирске никогда не была!»
«Дорогая Анечка! — начиналось письмо. — Не знаю, дойдет ли до Вас эта моя весточка, но если дойдет, буду очень рада. С болью в сердце узнала я, да и не только я, все мы — советские люди — о случившемся с Вами несчастье. Вы наша самая любимая и дорогая певица. Я хоть и не понимаю по-польски, могу слушать Ваши песни все время, потому что в них чувствуются Ваша светлая душа и Ваше сердце. Хотела попасть на Ваш концерт в Москве, но не достала билета. Надеялась на Ваш приезд к нам, в Новосибирск, да вот беда... Родная Анечка, желаем Вам скорейшего выздоровления, много-много счастья. И чтоб детишек побольше нарожали. И чтобы обязательно приехали к нам в Новосибирск. Тут у нас есть один врач, вернее, не врач, а знахарь, но лечит лучше, чем любой врач. Он тоже знает про Вашу беду. Так вот, очень Вас приглашает к нему полечиться. Говорит, что сделает как новую. А я думаю: зачем как новую? Надо, чтоб такую, какая Вы есть, Анечка. Приезжайте обязательно.
Ольга Петровна Иванова, пенсионер».
Анна читала и перечитывала это письмо и не могла сдержать слез. Писала женщина, которая, судя по всему, ни разу не видела ее, а лишь слышала ее записи. И вот эти строчки, написанные от всего сердца! Анна немедленно решила ответить Ольге Петровне, но письмо не получалось. То оно казалось Анне слишком формальным, то чересчур многословным. Она решила немного передохнуть и потом вновь взяться за письмо. Но и отдых не получался — такой вихрь мыслей и чувств закружил ее...
Всего несколько лет назад никто и не знал ее имени и, случись с ней тогда это несчастье, никто бы не обратил на нее никакого внимания. Мало ли! Ежедневно, ежечасно, ежеминутно в автокатастрофах гибнут, получают тяжелые увечья столько людей! А вот о ней думают, за нее переживают. Конечно, не стоит преувеличивать, но и не надо преуменьшать: может, действительно есть в ее голосе, в ее песнях что-то очень близкое и дорогое сердцам многих? И это, наверное, самое важное, чего ей удалось добиться в жизни.
А письма из Советского Союза шли и шли... Теперь Анна была просто не в состоянии отвечать всем своим корреспондентам. Она отвечала некоторым, тем, кто действительно нуждался в ее ответе. Например, одной тяжело больной женщине из Волгограда. Та лежала парализовАнная много лет, и Анна нашла для нее добрые, ободряющие слова. Пришло письмо из Ургенча; человек, не знавший, что она его землячка (да и откуда он мог знать?), приглашал ее после выздоровления в Ургенч. И уверял, что, если она попробует знаменитой среднеазиатской дыни, все ее болячки как рукой снимет. Анна ответила земляку очень весело, написала, что ловит его на слове, обязательно приедет и съест дыню.
Ургенч, Ургенч — город детства, родина. «Все могло быть иначе». Как часто эта фраза сверлила ее сознание, заставляя возвращаться в прошлое, менять все местами, как расставляют дети на полу кубики... Как помнила Анна свою родину! Как тосковала по ней! Как мысленно сотни раз возвращалась, чтобы поклониться родной земле... И вот сейчас она прямо-таки физически ощущает, как ее соотечественники, ее земляки наполняют ее душу уверенностью. Как там, под жестким гипсом, происходит невидимый процесс выздоровления, источник которого здесь, в коротких строчках человеческой любви и сострадания.
И вот пришел день, которого она ждала многие месяцы, — день частичного снятия гипса. Была освобождена грудная клетка, и она, впервые за долгое время, вольно вздохнула. Каким же это было блаженством! Она стеснялась Збышека, не разрешала ему присутствовать при перевязках, стеснялась санитаров, даже лечащего врача. От гипса остались кровоточащие ссадины. И хотя врач бодро уверял, что все идет нормально, Анна знала, что он беспокоится по поводу появившейся маленькой опухоли на левой руке около плеча.
Клавиры, когда-то забракованные ею, теперь доставляли Анне истинное наслаждение. Она их «проигрывала» в своем сознании. За нотными строчками видела большие оркестры, управляемые превосходными дирижерами, слышала музыку этих оркестров и вновь видела себя на сцене.
Она написала письмо в Москву Качалиной — обычное письмо, где ничего не надо было придумывать, заботиться о стиле, а просто и чистосердечно рассказать о том, что произошло, и попросить поддержки. Качалина, как и ожидала Анна, ответила немедленно. Ее письмо было очень трогательным и вместе с тем деловым. Она не сомневалась, что работа над пластинкой будет продолжена, сообщала, что ищет для Анны клавиры новых песен, что у нее имеются клавиры новых песен Пахмутовой и Фельцмана. Скоро она подыщет еще что-нибудь и тогда пришлет все вместе...
Анне казалось, что сердце от радости вот-вот выпрыгнет из груди, она радовалась песням, которых еще не знала, но предчувствовала, что, независимо от того, придутся они ей по душе или нет, она их все равно обязательно споет и запишет. Уж слишком деловым и не оставляющим никаких сомнений был тон писем Качалиной. И именно в этом деловом, лишенном сентиментальности тоне больше всего нуждалась Анна. С ней говорили не как с жертвой, не как с человеком, требующим сострадания, а как с деловым партнером, как с артистом, в графике которого практически нет пауз...
Анна не предполагала, что день окончательного снятия гипса принесет ей не только радость, но и печаль. И хотя прекрасный специалист, мягкий, сердечный человек Рышард Павляк аккуратно и мастерски при помощи ножниц освобождал Анну из гипсового плена, она чувствовала, что у нее нет сил управлять успевшими привыкнуть к долгой неподвижности конечностями. А может быть, не удалось «починить» позвоночник и теперь она обречена на неподвижность, которая станет ее спутником до самой смерти? Врачи убеждали ее, что после такой тяжелой катастрофы все идет нормально. Только надо запастись терпением и ждать. Но сколько ждать? Год, два, пять лет? На этот вопрос ответа не существовало. Но что значит для певицы ждать, что значит вообще для человека ждать? Заболевший инженер хоть и отстанет от стремительно развивающейся науки и техники, потом (в зависимости от своего прилежания) в состоянии догнать время и наверстать упущенное. Это относится к людям многих профессий. Даже драматический артист может найти себе другие роли. А вот певица... Век певицы так короток! Моды быстро меняются. И вчерашние любимцы публики сегодня становятся никому не нужными...
Писем, которые раньше приходили в огромном количестве, полгода спустя заметно поубавилось. Исключение составляли письма из СССР. Все такие же сердечные и доброжелательные.
Один из санитаров, руководствуясь добрыми чувствами, как-то сказал Анне:
— Что-то вы залежались! Вас теперь совсем не передают. Старые песни всем надоели. Пора, пани Анна, новые учить. Вот вы, как Марыля Родович, сможете?
— Это как же? — заинтересовалась Анна.
— Колоссально! — восторженно ответил санитар и поднял вверх указательный палец. — Сейчас все в Польше от нее стонут, такие шлягеры Марыля выдает! Все остальные — вчерашний день.
— И я, значит, тоже... вчерашний день? — потерянно улыбнулась Анна.
— Я не хотел вас обидеть, — осторожно сказал санитар. — Просто, понимаете, сейчас молодежь совсем другая и песни сейчас другие.
После этого разговора Анна долго плакала. Пришла Ирма. Теперь Анна лежала в другой больнице, в Константине. Здесь матери не разрешали оставаться на ночь, здесь Анну должны были учить заново садиться, двигать руками и ногами, ложиться, вставать, держаться во весь рост, делать первые шаги... Больница была оборудована превосходным, сложным инвентарем. Анна с интересом и нетерпением ждала, когда наконец специалисты приступят к первым зАнятиям.
Как пришла мысль написать книжку? Тогда ли, когда, посмотрев на листки бумаги, приготовленные для ответа на письма, она вдруг подумала: «А что если заготовить один-единственный ответ для всех, попробовать рассказать о себе, о том, как нелегко давались мне уроки музыки, о своих первых и о своих последних шагах?» А может быть, после одного разговора? Давний знакомый, журналист Яцек, побывав у нее в больнице, посоветовал: «Ты бы, вместо того чтобы здесь вылеживаться, взяла бы да написала о себе! О том, что ты видела, особенно в Италии. Интерес к тебе по-прежнему велик. Тебе, я думаю, найдется о чем рассказать. А если что, я подправлю...»
Написать книгу о себе. Это было заманчиво. И в то же время страшно. Писать Анна любила. Ей нравилось поздно ночью, после концерта, завернувшись в плед, писать родным, Збышеку, друзьям или Анечке Качалиной. К письмам она относилась, как к литературному труду — писала не наспех, что в голову придет, а вдумчиво, подыскивая слова, стараясь придать письму литературную форму, напоминающую короткий рассказ...
Итак, писать книгу! А, собственно говоря, какое у нее право рассказывать миллионам людей о себе? Кому это интересно? А главное, нет ли в этой затее привкуса саморекламы: вот, дескать, попала певица в катастрофу, лежит, заковАнная в гипс, и выжимает слезы у сентиментального читателя. От одной этой мысли ее передернуло. Меньше всего Анна хотела, чтобы ее жалели! Больше, чем когда-либо, она нуждалась в поддержке! Она взялась за перо с противоречивым чувством.
Писать, чтобы отвлечься от страданий? Чтобы быть «при деле»? Писать, чтобы твой рассказ был интересен для всех, даже для тех, кого мало волнуют проблемы искусства и мир эстрадных звезд? Наконец, писать, не будучи уверенной, что твоя рукопись когда-нибудь увидит свет?.. Она вдруг отчетливо представила себе лица скептиков в варшавском литературном кафе на Краковском предместье. Вот один, за чашкой кофе, ворчит себе под нос: «Мало у нас графоманов, так еще одна решила заработать на собственном увечье...»
Конечно, не случись с ней всего этого, вряд ли у нее появилась бы мысль об автобиографической книге. Но сейчас ей хотелось, чтобы эту книгу поняли правильно: она станет ответом на многие письма, которые приходили и приходят к ней отовсюду. И если уж ей больше не придется петь, если она не сможет больше появиться на сцене — пусть книга станет ее исповедью...
Первые страницы шли тяжело: ощущалась какая-то внутренняя скованность. Каждое слово давалось с трудом. Первые страницы показались ей слишком женскими, жалобно-плаксивыми. Она разорвала их и начала писать все сначала. Впервые она на самом деле забыла, что большая часть ее тела еще находится в гипсе. Анна снова погрузилась в мир юности, когда энергичная рыжеволосая Янечка силой потащила ее во Вроцлавскую эстраду...
Первым литературным ее критиком был журналист Яцек.
— В принципе неплохо, — констатировал он, — словом ты владеешь. Но композиционно как-то не очень. Попробуй придумать завязку, разбей все на главы. Тогда будет интереснее, а главное — «читабельнее».
Анна опять начала все сначала. Теперь она уже писала по тщательно продуманному плану. Правда, она постоянно сбивалась на детали. Для нее-то эти детали много значили. Но вот будут ли они что-то значить для читателя?
Лечащий врач — высокий брюнет с милым, застенчивым взглядом, по имени Войтек Хаджинский, — начал готовить Анну к зАнятиям физкультурой. Впрочем, «зАнятиями», а уж тем более — «физкультурой», их можно было назвать только условно. Надо было учиться понемножку двигать руками и ногами и при помощи специального ремня пытаться хоть чуточку оторваться от подушки. ЗАнятия были рассчитаны на несколько месяцев и требовали от врача исключительного мастерства, а от больной — мужества. Малейшее движение причиняло ей сильную боль.
Иногда Анне казалось, что все усилия напрасны, что теперь не удастся восстановить двигательные функции и невозможно избежать неподвижности. Она начинала беспомощно плакать, и тогда добродушное лицо врача делалось строгим, даже злым. Он быстро уходил со словами:
— Завтра начнем все сначала. И не хныкать! Не выношу женских слез!
Назавтра все начиналось сначала. Каждое движение требовало не только выдержки, но и огромного напряжения. Она обливалась потом, а глаза сами закрывались от усталости.
— Хотите петь? — допрашивал врач. — Хотите любить?
— Хочу! — срывалась на крик больная.
— Тогда работайте! Вы же мужественный человек... После таких зАнятий, пусть поначалу и продолжавшихся считанные минуты, Анне страшно было думать о том, чтобы писать дальше свою «исповедь». Она упрямо гнала от себя сон. Но усталость сковывала ее, и она надолго засыпала. Просыпалась с ощущением страха: все напрасно — левая рука и нога не слушаются. Они как будто мертвые, как будто чужие.
Так продолжалось месяцами. Но с каждым днем Анна, превозмогая боль, едва заметными, крохотными шажками шла к выздоровлению.
Она не обратила внимания на незнакомого доктора, который однажды пришел к ней в палату и принялся внимательно рассматривать то место на предплечье, где появилась опухоль. Главным было ощущение (она чувствовала это всем сердцем), что у нее внутри что-то происходит. Будто наполняются живой кровью мускулы, будто они вот-вот начнут действовать. Кажется невероятным — сегодня без помощи врача она подняла руки над головой и даже попыталась похлопать в ладоши. На следующий день еще раз. Теперь даже можно потянуться, будто зевая после сладкого сна. И перейти к следующим упражнениям, будучи уверенной, что все делается не напрасно, что в конце концов достижения медицины, помноженные на волю к жизни, способны дать результат...
А за окнами снег. Мама и Збышек рассказывают о том, какая она, заснеженная Варшава — веселая, нарядная, новогодняя. Всюду звучит музыка, люди поздравляют друг друга с рождеством, желают счастья. У Ани тоже немало посетителей — поздравлений и пожеланий хватает. Им бы осуществиться хоть наполовину, хоть на четверть, хоть на самую малость! Почти полтора года в больнице. Полтора года страданий. Только страданий?
Нет! Это были и месяцы трудной, жестокой борьбы, увенчавшейся, правда, только частичным успехом. Анна еще не знала, что врач, приходивший к ней и осматривавший опухоль, по профессии — онколог и что он подозревает у нее начальную форму рака кожи.
Требовалось немедленное хирургическое вмешательство. Анне еще одна операция показалась пустяковой по сравнению с теми, которые ей пришлось перенести. Руки ее держались на «гвоздях», мастерски вбитых туда искусными хирургами. По частям собранный позвоночник, вместе с левой половиной тела — тоже результат изумительного искусства хирургов. Теперь была удалена опухоль. И тут, накануне рождества, Анна неожиданно для себя задала доктору Войцеху Хидзинскому вопрос (который ей самой показался странным и нелепым):
— Пан Войцех, а скоро я смогу поехать домой?
— Домой, домой, — задумчиво повторил доктор. — А где, собственно говоря, у вас дом?
— Во Вроцлаве. Правда, мама пока снимает комнату в Варшаве, но министр сказал, что мы вот-вот должны получить квартиру...
— Понимаете, если бы у вас были хорошие домашние условия, я бы счел даже полезным для вас как можно скорее покинуть больницу. Ваш жених — инженер? Тогда он сможет установить и в комнате снаряды, необходимые для лечебной физкультуры.
И наступил долгожданный день, когда можно было распрощаться с больницей! Надолго ли? Этого Анна не знала, но была уверена в одном: она сделает все возможное, все, что только сможет выдержать, чтобы никогда больше не возвращаться в больницу. Ее на носилках внесли в машину «скорой помощи». Машина понеслась по Маршалковской, потом по аллеям Уездовским к площади Победы.
Это был еще не «ее» дом. Это была лишь отдАнная им на временное пользование чужая квартира. Но Анна испытывала блаженство: наконец-то она оказалась в человеческом жилище, без запаха лекарств, без строгих лиц медсестер. В квартире был телевизор, и теперь Анна могла смотреть интересующие ее телевизионные программы. Естественно, ее волновала эстрада, и она с нетерпением ждала так называемые развлекательные передачи. Она увидела на экране Поломского и Куницкую и обнаружила, что они нисколько не изменились за полтора года, будто она рассталась с ними вчера. Понравилась Марыля Родович, о которой она впервые услышала от санитара в больнице, действительно очень яркая, темпераментная, необычная, со «своим лицом». Втайне Анна надеялась, что, может быть, в одну из передач включат ее старую запись. Но Анны в эфире не было, и с этим предстояло смириться...
Зато работа над книгой здесь, «дома», шла лучше, чем в больнице. Она писала по два-три часа в день: дольше не разрешали врачи. А мама очень следила за тем, чтобы Збышек строго выполнял функции главного специалиста по лечебной физкультуре.
«Збышек, Збышек! Как отблагодарить тебя за твою доброту, за твое преданное сердце, за те невзгоды и неудобства, которые ты добровольно принял на себя. Ты разделил со мной мои страдания». И хотя к Анне ежедневно приходили специалисты и долго, обстоятельно занимались с ней, — со Збышеком все получалось как-то легче.
Она научилась сидеть на постели и несколько минут держаться в таком положении, хотя кружилась голова и она судорожно хваталась за специальные поручни, чтобы не упасть. Радостное возбуждение новизны стало угасать. Боли в спине усилились (неужели ничего не удастся сделать и она приговорена к неподвижности?).
В один из мартовских дней, когда солнце весело заглянуло в окно, ей принесли письмо, судя по штемпелю, отправленное несколько месяцев назад из Гонконга. Его автором был выдающийся мореплаватель Леонид Телига — смелый и мужественный человек, совершивший в одиночку кругосветное плавание на яхте. Из письма следовало, что он лишь недавно узнал о несчастье Анны и очень огорчился. И просто как человек, и как большой поклонник ее таланта. Оказывается, он взял с собой в плавание записи ее песен и часто слушает их. «Это, — писал он, — придает мне силы в борьбе со стихией». Телига очень бы хотел, чтобы его письмо хоть чуточку помогло Анне в борьбе за возвращение на сцену. «Я не сомневаюсь, — он подчеркнул эти слова, — в том, что это Ваша главная и единственная цель. Вы рождены для искусства так же, как искусство рождено для Вас. Я верю, я надеюсь, я не сомневаюсь, что Вы вернетесь». В письме были его стихи «Ночь над Меконгом», посвященные Анне. Очень лирические, мужественные, полные твердой веры в торжество человека над разбушевавшейся стихией. Это письмо очень взволновало Анну, она испытывала горячее чувство благодарности к этому сильному человеку, где-то в океанской дали задумавшемуся о ее судьбе. Она читала снова и снова его стихи и вдруг с удивлением обнаружила, что уже не читает их, а просто шепотом напевает. Что это?! Музыка, ее собственная музыка?! Или просто тоска по пению? Наверное, однажды где-то услышАнная мелодия сама собой легла на стихи...
День ото дня ей становилось все лучше. Правда, по утрам все так же невыносимо болела голова, но мускулы становились все более податливыми и послушными.
Однажды мама вошла в ее комнату и чуть не уронила от неожиданности поднос: Анна сама, без посторонней помощи, полусидела на кровати и радостно улыбалась ей.
Анна Герман в УзбекистанеВ конце июля она уже спускала ноги с кровати. После затянувшегося перерыва она опять увлеченно работала над книгой, дойдя до самого трудного, как ей казалось, места — фестиваля в Сан-Ремо, в общем-то, для нее и почетного и загадочного. Однажды она проснулась от шума в передней. Дверь была распахнута настежь, и какие-то люди под командованием Збышека пытались затащить в квартиру громоздкий предмет.
— Что происходит? — спросила Анна у вошедшей в комнату мамы.
— Твоему Збышеку просто цены нет! Представляешь, он взял напрокат для тебя пианино!
«Збышек, Збышек! — в который раз с нежностью повторяла она его имя. — Сколько же в тебе доброты! Как ты умеешь понять меня, угадать, что мне всего нужнее...»
еперь пианино в соседней комнате притягивало ее, как магнит. Инструмент властно звал к себе. Анна еще не видела его, но уже мечтала о нем, как путник в пустыне, изнуренный жаждой, мечтает о глотке ледяной воды. Ноги не слушались, казалось, они вот-вот подломятся. Анна опиралась на коляску, палки, костыли, случайные предметы — и шла. Шла крохотными шажками, почти ползла — и в изнуряющие жаркие дни, и в ветреные осенние — в соседнюю комнату, где под закрытой крышкой ждали ее прикосновения черные и белые клавиши.

 

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10


  1. 5
  2. 4
  3. 3
  4. 2
  5. 1

(1 голос, в среднем: 5 из 5)


Материалы на тему